Жизнь как природа, или Похождения доктора Пауста

Жизнь как природа, или Похождения доктора Пауста

«… Октябрь был на редкость холодный, ненастный. Тесовые крыши почернели. Спутанная трава в саду полегла, и все доцветал и никак не мог доцвесть и осыпаться один только маленький подсолнечник у забора. Над лугами тащились из-за реки, цеплялись за облетевшие ветлы рыхлые тучи. Из них назойливо сыпался дождь. По дорогам уже нельзя было ни пройти, ни проехать, и пастухи перестали гонять в луга стадо. Пастуший рожок затих до весны. Катерине Петровне стало еще труднее вставать по утрам и видеть все то же: комнаты, где застоялся горький запах нетопленных печей, пыльный «Вестник Европы», пожелтевшие чашки на столе, давно не чищенный самовар и картины на стенах. Может быть, в комнатах было слишком сумрачно, а в глазах Катерины Петровны уже появилась темная вода, или, может быть, картины потускнели от времени, но на них ничего нельзя было разобрать. Катерина Петровна только по памяти знала, что вот эта – портрет ее отца, а вот эта – маленькая, в золотой раме – подарок Крамского, эскиз к его «Неизвестной». Катерина Петровна доживала свой век в старом доме, построенном ее отцом – известным художником.

В старости художник вернулся из Петербурга в свое родное село, жил на покое и занимался садом. Писать он уже не мог: дрожала рука, да и зрение ослабло, часто болели глаза…»

Так начинается любимый рассказ всемирно известной актрисы Марлен Дитрих.

И я смею предположить, что мало кто из читателей узнает этот рассказ, а тем паче – вспомнит имя автора.

Но я не буду накручивать интригу, и скажу сразу – рассказ называется «Телеграмма», а его автор – Константин Паустовский.

Самый несоветский из всех советских писателей. Один из наиболее самобытных и оригинальных. Друг Булгакова, Олеши, Катаева, помнивший Врубеля и Гиляровского. Участник трёх войн и двух революций, прилежно задокументировавший всё происходившее  в смелых автобиографических повестях.  Человек, которым восхищался Иван Бунин.

Это всё он – Константин Паустовский. 

Паустовский в 1960-х годах

Происхождением Константин Георгиевич был из среднего класса Российской Империи – его отец, железнодорожный статистик Георгий Максимович Паустовский, были из малорусских дворян, близких к ветви Сагайдачных. По материнской линии Паустовский был близок к польскому дворянству.

У Константина было двое старших братьев, Борис и Вадим, и сестра Галина. Семья была большой, дружной, но…до определенного момента.

Н фотографиях — Вадим и Борис Паустовские

Но пока маленький Костя пытается поступить в Первую киевскую гимназию на Бибиковской улице. Результаты у него слабые: Закон Божий — 3, русский язык — 3, арифметика — 3. В приемной книге за 1903 г., где под №321 числился К.Паустовский, появилась резолюция: «Отказать».

Спустя год, в 1904 году, следует новая попытка. Константин получил такие отметки: закон божий — 5, русский язык — 5, арифметика — 4. На основании этих оценок он и был принят в гимназию.

Четвертого июня 1912 года Константин получает аттестат, при котором написано такое: «Дан сей аттестат зрелости сыну мещанина Константину Георгиевичу Паустовскому, вероисповедания православного, родившемуся в городе Москве мая 18 дня 1892 года, в том, что он, вступив в императорскую Александровскую киевскую гимназию августа 20 дня 1904 года, при отличном поведении, обучался по 4 июня 1912 года и окончил полный восьмилетний курс».

Гимназист Паустовский. 1900-е годы

Но мало кто знал, что на пути к этому важному документу Паустовскому много пришлось испытать. В 1908 году его родители развелись, и Константину пришлось несколько месяцев прожить в Брянске, где он обучался в местной гимназии, а по возвращении в Киев восстановился в Первой гимназии.

Началась самостоятельная жизнь. Константин поселился в небольшом флигеле на Лукьяновке вместе с бабушкой Викентией Ивановной Высочанской, ярой католичкой и сторонницей независимости Польши от Российской Империи. На жизнь Константин зарабатывал репетиторством и публикацией своих первых рассказов в киевских журналах.

«Веселый кругленький человек резал колбасу на ворохах гранок, готовясь пить чай. Его совершенно не удивило появление в редакции гимназиста с рассказом. Он взял рассказ, мельком взглянул в конец и сказал, что рассказ ему нравится, но надо подождать редактора.

— Вы подписали рассказ настоящей фамилией?

— Да.

— Напрасно! Наш журнал — левый. А вы — гимназист. Могут быть неприятности. Придумайте псевдоним.

Я согласился, зачеркнул свою фамилию и написал вместо нее “Балагин”.

— Сойдет!».

В таком же тоне рисует Константин Георгиевич и встречу с редактором, который «сел, протянул руку и сказал страшным голосом:

— Давайте!

Я вложил рукопись в протянутую руку…

— Приходите через час. Будет ответ».

Через час редактор сообщил автору, что рассказ ему понравился, и его будут печатать.

Рассказ «На воде» за подписью «Балагин» был напечатан в №32 журнала «Огни» 11 августа 1912 г.Второй рассказ Паустовского –«Четверо»– был напечатан лишь спустя год после первого.

Довольно известный в Киеве искусствовед и эссеист Евгений Кузьмин редактировал в 1913 г. ежемесячный журнал для молодежи под названием «Рыцарь». Журнал назывался «ежемесячным», однако выходил неисправно, раз в два и даже в три месяца.

К. Паустовский с друзьями-гимназистами

В 1912 году Константин поступает в Киевский университет Святого Владимира на физико-математический факультет. Проучившись два курса, в 1914 году он покидает Киев и переезжает к матери и сестре в Москву.

О литературных опытах Паустовский на время забывает. Он служит кондуктором и вожатым на московском трамвае, затем идет в санитары действующей Русской Армии. Осенью 1915 года Константин вместе с полевым санитарным отрядом отступает из Польши в Белоруссию.

Но тут случается непоправимое – в один день гибнут Вадим и Борис. Константин, как единственный оставшийся сын, получает возможность вернуться в тыл.

В Москве Паустовский задерживается недолго, и снова пускается в странствия. Сначала он поступает на Брянский металлургический завод, что в Екатеринославе, затем перебирается в Юзовку (Донецк), затем отправляется в Таганрог, где работает в котельной, а с осени 1916 года – в рыбачьей артели.

Металлургический завод в Екатеринославе, 1910-е годы

 

Новороссийский металлургический завод. Юзовка, 1910-е годы

 

Паустовский на фронте. 1915 год

Но, несмотря на многочисленные переезды, Константин Георгиевич начинает работу над своей первой крупной повестью «Романтики».

1917 год. Февраль. По улицам Таганрога валят толпы людей под красными знаменами. «Великая и бескровная», которой лучше бы не было, увлекает в свой бурный поток молодого писателя.

Константин приезжает в Москву, где работают репортёром в самых разных изданиях, открывшихся после революции.

«Газета, где я работал, называлась странно: “Ведомости московского градоначальства”. Никакого градоначальства в то время уже не было, как не было и никаких “ведомостей”. Возможно, что газета называлась так потому, что редакция ее заняла бывший дом градоначальника на Тверском бульваре. Это была небольшая газета. Редактировал ее весьма легкомысленный и развязный поэт-фельетонист Дон Аминадо. Настоящей его фамилии никто не знал.  Газета печатала ошеломляющие телеграммы со всех концов страны, хронику московской жизни и изредка два-три приказа комиссара Временного правительства доктора Кишкина. Никому даже не приходило в голову выполнять эти приказы. Поэтому фигура Кишкина имела чисто декоративный характер. Это был суховатый человек с седеющей бородкой и глазами жертвы, обреченной на заклание. Ходил он в элегантном сюртуке с шелковыми отворотами и носил в петлице красную кокарду. С каждым днем речи ораторов на митингах делались определеннее, и вскоре из сумятицы лозунгов и требований начали вырисовываться два лагеря, на какие уже разделялась страна: лагерь большевиков и рабочих, и другой лагерь  — на первый взгляд прекраснодушных, по бескостных и растерянных людей, лагерь интеллигенции — сторонников Временного правительства. Конечно, не всей интеллигенции, но очень значительной ее части. Государство разваливалось, как ком мокрой глины. Провинция, уездная Россия не подчинялась Петрограду, жила неведомо чем и бурлила неведомо как. Армия на фронте стремительно таяла. Керенский метался по стране, стараясь своим экстатическим красноречием сколотить Россию. Силу идей, убежденность он пытался заменить напыщенной фразой, оперной позой, величественным, но неуместным жестом. В таком виде он выступал перед тысячами солдат на фронте, на брустверах окопов, не замечая, что он просто смешон. Однажды он сорвал погоны с больного пожилого солдата, отказавшегося идти в окопы, железным жестом цезаря указал солдату на восток и закричал:

Трус! Ступай в тыл! Не мы, а твоя собственная совесть убьет тебя!

 Он кричал это трагическим голосом, со слезами на глазах, а солдаты отворачивались и ругались».

Так описывает семнадцатый год Константин Георгиевич в своей повести «Начало неведомого века».

Летом семнадцатого Паустовский совершает рискованное путешествие из Москвы в Киев, затем пробирается в село Копани, что в Чернобыле, к матери и сестре. В провинции Паустовский живет до осени, помогая домашним, а осенью возвращается в Москву:

«Однажды, в седую от морозного дыма осеннюю ночь, я проснулся в своей комнате на втором этаже от странного ощущения, будто кто-то мгновенно выдавил из нее весь воздух. От этого ощущения я на несколько секунд оглох. Я вскочил. Пол был засыпан осколками оконных стекол. Они блестели в свете высокого и туманного месяца, влачившегося над уснувшей Москвой. Глубокая тишина стояла вокруг. Потом раздался короткий гром. Нарастающий резкий вой пронесся на уровне выбитых окон, и тотчас  с длинным грохотом обрушился угол дома у Никитских ворот. В комнате у хозяина квартиры заплакали дети. В первую минуту нельзя было, конечно, догадаться, что это бьет прямой наводкой по Никитским воротам орудие, поставленное у памятника Пушкину. Выяснилось это позже. После второго выстрела снова вернулась тишина. Месяц все также внимательно смотрел с туманных ночных небес на разбитые стекла на полу. Через несколько минут у Никитских ворот длинно забил пулемет. Так начался в Москве октябрьский  бой, или, как тогда говорили, “октябрьский переворот”. Он длился несколько дней».

Паустовский в это время работает в редакции «Воли народа», газеты, издаваемой партией народных социалистов. Там он встречается с писателем Михаилом Осоргиным, что вернулся из эмиграции, и с «королем репортеров», скандально известным Владимиром Гиляровским:

 «Особенно терялся Осоргин, когда в редакцию врывался, перекрывая всех своим гремящим и хрипловатым голосом и табачным кашлем, “король репортеров”, вездесущий старик Гиляровский.

Молокососы! – кричал он нам, молодым газетчикам “Энесы”! Трухлявые либералы! О русском народе вы знаете не больше, чем эта дура мадам Кускова. “Же не вэ па, же не сэ па, же не манж па кэ ля репа!” От газетного листа должно разить таким жаром, чтоб его трудно было в руках удержать. В газете должны быть такие речи, чтобы у читателя спирало дыхание. А вы что делаете? Мямлите! Вам бы писать романы о малокровных девицах. Я знаю русский народ. Он вам еще покажет, где раки зимуют!

 Осоргин виновато улыбался, а Кускова в сердцах захлопывала дверь своего кабинета. Гиляровский подмигивал на дверь и говорил внятным шепотом:

Можно, конечно, делать политику и за дамским бюро на паучьих ножках. И проливать слезы над собственной статьей о русском мужике. Да от одного мужицкого слова всех вас хватит кондрашка! Тоже народники! Прощайте! Другим разом зайду. Сейчас что-то неохота с вами балакать.

 Он уходил, но в редакции еще некоторое время стояла настороженная тишина, — боялись, как бы старик не вернулся».

Паустовский принимает активное участие в литературных кругах тогдашней Москвы, посещая модное кафе в Столешниковом переулке.

«В этом кафе можно было встретить Андрея Белого и меньшевика Мартова, Брюсова и Бальмонта, слепого вождя московских анархистов Черного и писателя Шмелева, артистку Роксанову — первую чеховскую “чайку”, Максимилиана Волошина, Потапенко, поэта Агнивцева и многих журналистов и литераторов всех возрастов, взглядов и характеров. Добродушный Агнивцев пел свои немудрые песенки. Огромный желтый галстук был завязан бантом на длинной шее Агнивцева, а его широченные клетчатые брюки были всегда прожжены папиросами.  В эмалированных кружках дымился горький, как хина, кофе. Его горечь не мог перебить даже сахарин. То тут, то там вспыхивали бешеные споры, а изредка в их шум врезался оглушительный треск пощечины».

В это трагическое время жизнь Константина зачастую висела на волоске. В ходе октябрьских боев его чуть не расстреляли «красные», чуть позже, выполняя задание редакции, Паустовский попал в штаб анархистов, которые встретили молодого репортера не слишком «приветливо».

В череде опасных приключений минул семнадцатый год, а уже в восемнадцатом Паустовский возвращается в Киев. Бывшая Малороссия, ставшая Украиной, бурлила не слабее, чем Москва и Великороссия. «В вагоне Директория, под вагоном территория» это более чем ёмкая характеристика периода.

В декабре 1918 года Паустовского призывают в армию «Украинской Народной Республики» гетмана Скоропадского. Все попытки молодого журналиста объяснить, что он гражданин Российской Федеративной Республики, и не подчиняется украинским законом, пресекли достаточно простым способом – отправили в учебную часть.

«…Вся эта комедия, подкрепленная солдатскими штыками, была так нелепа и неправдоподобна, что горечь от нее я впервые ощутил только в холодной казарме. Я сел на пыльный подоконник, закурил и задумался. Я готов был принять любую опасность, тяжесть, но не этот балаган с гетманской армией. Я решил осмотреться и поскорей бежать. Но балаган оказался кровавым. В тот же вечер были застрелены часовыми два парня из Предмостной слободки за то, что они вышли за ворота и не сразу остановились на окрик. Голос канонады крепчал. Это обстоятельство успокаивало тех, кто еще не потерял способности волноваться. Канонада предвещала неизвестно какую, но близкую перемену. Лозунг “Хай гирше, та инше” был в то время, пожалуй, самым популярным в Киеве. Большинство мобилизованных состояло из “моторных хлопцев”. Так называли в городе хулиганов и воров с отчаянных окраин — Соломенки и Шулявки. То были отпетые и оголтелые парни. Они охотно шли в гетманскую армию. Было ясно, что она дотягивает последние дни, — и “моторные хлопцы” лучше всех знали, что в предстоящей заварухе можно будет не возвращать оружия, свободно пограбить и погреть руки. Поэтому “моторные хлопцы” старались пока что не вызывать подозрений у начальства и, насколько могли, изображали старательных гетманских солдат. Полк назывался “Сердюцкий его светлости ясновельможного пана гетмана Павло Скоропадского полк”. Я попал в роту, которой командовал бывший русский летчик — “пан сотник”. Он не знал ни слова по-украински, кроме нескольких команд, да и те отдавал неуверенным голосом. Прежде чем скомандовать “праворуч” (“направо”) или “ливоруч” (“налево”), он на несколько мгновений задумывался, припоминая команду, боясь ошибиться и спутать строй. Он с открытой неприязнью относился к гетманской армии. Иногда он, глядя на нас, покачивал головой и говорил:

Ну и армия ланцепупского шаха! Сброд, шпана и хлюпики!»

В первом же бою «сердюцкий полк» был разбит петлюровцами, и разбежался. Новая власть первым делом занялась «украинизацией», оставив все важные вопросы государственного устройства напоследок: «Министр удовлетворенно усмехнулся, кивнул каким-то своим мыслями спросил:

Москали?

 Действительно, в зале сидели почти одни русские. Ничего не подозревавшие зрители простодушно ответили, что да, в зале сидят преимущественно москали.

Т-а-ак!зловеще сказал министр и высморкался в широченный клетчатый платок. — Очень даже понятно. Хотя и не дуже приятно.

 Зал затих, предчувствуя недоброе.

Якого ж биса, вдруг закричал министр по-украински и покраснел, как бурак,вы приперлись сюда из вашей поганой Москвы? Як мухи на мед. Чего вы тут не бачили? Бодай бы вас громом разбило! У вас там, в Москве, доперло до того, что не то что покушать немае чего, а и …… немае чем.

 Зал возмущенно загудел. Послышался свист. Какой-то человечек выскочил на сцену и осторожно взял “министра балянсов” за локоть, пытаясь его увести. Но старик распалился и так оттолкнул человечка, что тот едва не упал. Старика уже несло по течению. Он не мог остановиться.

Що ж вы мовчите? спросил он вкрадчиво.Га? Придуриваетесь? Так я за вас отвечу. На Украине вам и хлиб, и сахар, и сало, и гречка, и квитки. А в Москве дулю сосали с лампадным маслом. Ось як!

 Уже два человека осторожно тащили министра за полы чесучового пиджака, но он яростно отбивался и кричал:

Голопупы! Паразиты! Геть до вашей Москвы! Там маете свое жидивске правительство! Геть!»

Короткая «смена декораций» и в Киеве уже «красные», которые тоже призывают Паустовского, но теперь в ряды РККА. Но и тут Константину не повезло – он попал в отряд, созданный из бывших «зеленых», взятых в плен и отправленных на «перевоспитание». Красногвардейская эпопея длилась недолго – уже через два дня часовой, стоявший на посту, застрелил командира полка. И Паустовский снова оказался на свободе. Оставив все заработанные и накопленные деньги матери, он покидает Киев и направляется на юг. По пути в Одессу Паустовский столкнулся с Нестором Махно, легендарным анархистом. Встречу трудно было назвать приятной:

«…Но поезд не остановился. Он плавно и медленно шел мимо вокзала, и мы увидели открытую платформу. На ней ничего не было, кроме роскошного лакированного ландо с золочеными княжескими гербами на дверцах. Одна из оглобель у ландо была поднята вверх, и на ней развевался черный флаг с надписью:”Анархия мать порядка!” По всем четырем углам платформы сидели около пулеметов махновцы в английских табачных шинелях. На заднем сидении из красной сафьяновой кожи полулежал в ландо щуплый маленький человек в черной шляпе и расстегнутом казакине, с зеленым землистым лицом. Он положил ноги на козлы, и вся его поза выражала лень и томный сытый покой. В опущенной руке человек этот держал маузер и поигрывал им, слегка подбрасывая его и ловя на лету. Я увидел лицо этого человека, и тошнота отвращения подкатила к горлу. Мокрая челка свисала на узкий сморщенный лоб. В глазах его — злых и одновременно пустых, глазах хорька и параноика — поблескивала яростная злоба. Визгливое бешенство, очевидно, не затихало в этом человеке никогда, даже и теперь, несмотря на его вальяжную и спокойную позу. Это был Нестор Махно.  Дежурный неестественно вытянулся, выставил далеко вперед правую руку с зеленым флажком, а левую руку поднес к козырьку фуражки, отдавая Махно честь. При этом дежурный заискивающе улыбался. Страшнее этой улыбки ничего нельзя было придумать. Это была не улыбка. Это была униженная мольба о пощаде, страх за свою нищую жизнь, беспомощная попытка разжалобить. Махно лениво вскинул маузера, даже не взглянув на дежурного и не целясь, выстрелил. Почему — неизвестно. Разве можно догадаться, что придет в голову осатанелому изуверу. Дежурный нелепо взмахнул руками, попятился, упал на бок и начал биться на перроне, хватая себя за шею и размазывая кровь…».

Некогда богатейший порт Российской империи встретил Паустовского неласково. С большим трудом журналист устроился в одну из деникинских газет, зарабатывая копейки. После прихода в город «красных» Константин с друзьями стоит на пороге голодной смерти и идёт на достаточно безумный шаг:

«…На дверях здания был прибит кусок холста с надписью: «Одесский Опродкомгуб”.

— Сюда! Быстро! — сказал Торелли, рванулся в сторону и выскочил на маленькую площадь Пале-Рояль около Оперного театра. Там страж с проволочными волосами не мог нас заметить. Сейчас Торелли совсем не казался таким жалким, как вчера на Черноморской или каким был еще час назад. Отблеск вдохновения упал на него лицо. Но я не представлял себе ничего, что могло быть причиной этого вдохновения. Глаза Торелли лукаво поблескивали в щелках припухших век.

Прежде всего,  надо выяснить, сказал он, что значит Опродкомгуб?

 Я знал это сокращенное название и объяснил его. Оно означало:”Особый продовольственный губернский комитет”.

Торелли присел, хлопнул себя по коленкам костлявыми лапками и залился тихим смехом.

Лучшего учреждения, — пропищал он, нам и не нужно. В самый раз!

 Тогда обозлился Володя Головчинер.

Слушайте, синьор Торичелли — сказал он. — Объясните нам, что это за манифарги, или, проще говоря, что это за штучки. Иначе мы бросим вас и уйдем.

 Володя называл “манифаргами” все, что было ему непонятно. Тогда Торелли изложил свою”идею”, свой план, показавшийся нам одновременно и невероятно опасным, и неслыханно глупым.

Послушайте, сказал он, вы же знаете, что такое учреждение? Или вы не знаете? И вы тоже знаете, что ни одно уважающее себя учреждение не может жить, если оно не издает какой-нибудь информационный листок или бюллетень про свою  работу. Или, худо-бедно, не имеет собственного информационного отдела. Вы это знаете? Очень хорошо! А вы не подумали, что для этого отдела нужны газетчики? Особенно репортеры. И знаете ли вы, что если нет информационного отдела, то начальник учреждения, будь он хоть сам мистер Форд, начнет барахтаться в делах, как цыпленок в луже? Мы откроем в Опродкомгубе информационный отдел. Мы напечатаем роскошный бюллетень на ротаторе о прибытии в Одессу для раздачи нетерпеливому населению трех бочек выдержанной камсы из Очакова и вагона кукурузы и моченых помидоров из  Тирасполя. Вы понимаете, что это значит? Это значит, что в Одессе начнется жизнь! крикнул Торелли. Жизнь!».

Такой ловкий ход позволил молодым людям получать паёк, и даже глава Опродкомгуба не стал разоблачать наглых «аферистов».

Следующим местом работы Паустовского стала газета «Моряк». Работая в этом издании, он тесно общался с такими людьми, как Исаак Бабель, Илья Ильф, Евгений Петров, Эдуард Багрицкий. Одесский период жизнь Паустовского стал «веховым». Да, Константин мог покинуть страну с отступающими частями Белой Армии, как это сделали многие. Но он остался. Почему? Паустовский, хотя и относился к советской власти без особого восторга, но уже не мог мыслить себя вне русских просторов. Да, его, как и Бунина, ждала бы за границей пусть скромная, но слава, и он вполне мог найти себя в Европе или Штатах. Но… Так или иначе, но Паустовский остается. С началом НЭПа он покидает Одессу, отправляясь в долгое путешествие. Крым, Кавказ, Персия – Константин ездит по южным краям, набираясь впечатлений, оттачивая свое мастерство публициста и писателя:

«…Я твердо решил остаться в Сухуме. Но как это сделать? “Пестель” стоял на якоре далеко от берега. Только две широкие турецкие лодки (их назвали “магунами”) были пришвартованы к его борту. С них лебедкой грузили на “Пестеля” обшитые холстиной тюки табака. На берег никого не пускали из-за объявленного абхазскими властями загадочного карантина. Я пошел к капитану и сказал ему, что мне нужно, как сотруднику “Моряка”, хотя бы на час съехать на берег. Капитан поморщился.

– Надо поговорить со смотрителем порта, – сказал он. – Тяжелый мужчина. Ну, все равно. Пойдемте.

Смотритель порта – человек с рыжими, как прокуренные усы, бровями – решительно и грубо отказался пустить меня на берег.

– Кредит, – сказал он грозно, – портит отношения.

При чем здесь был кредит, я не понял.

Капитан настаивал, и смотритель порта, наконец, сдался.

– Можете выкатываться, – сказал он мне, – но только в том виде, в каком вы сейчас стоите передо мной. Без чемодана, без всякого барахла и даже без кепки. И прямо отсюда на берег, не заходя в каюту.

– Почему? – спросил я, хотя прекрасно понял, что смотритель боится, как бы я не захватил в каюте деньги и не остался в Сухуме.

– Я имею привычку, – ответил он, – обижаться на лишние расспросы. Если согласны, спускайтесь в магуну. Она сейчас отвалит. А следующей магуной вернетесь. Популярнее объяснить не могу.

Я слез в магуну по веревочному трапу. Пока я еще не представлял себе, как вывернусь из этого затруднения с Сухумом. Меня успокаивало лишь то, что все деньги были при мне. Чемоданом я решил пожертвовать: там ничего ценного не было, кроме трех чистых рубах. Рукопись своей первой повести, “Романтики”, я оставил в Одессе.

В магуне першило горло от табачной пыли. Через борт лениво заглядывала малахитовая волна. Грузчики-абхазцы с хищными лицами яростно кричали. Пыльные мешки были гордо обвязаны вокруг их голов.

Мне показалось, что грузчики собираются выбросить меня в море. Но смотритель порта крикнул им что-то по-абхазски. Они сразу успокоились и даже угостили меня табаком “самсун”.

От этого табака у меня на несколько секунд остановилось дыхание. Солнце завертелось в небе. Абхазцы сочувственно покачали головами и нехотя взялись за тяжелые весла. Магуна поползла, переваливаясь, к таинственному берегу.

Для того чтобы понять, что происходило в то время в Сухуме, нужно рассказать про общую обстановку на том клочке кавказского берега, где простиралась у подножия гор душная и маленькая Абхазия.

Советская власть в Абхазии была установлена совсем недавно. Старое перемешалось с новым, как перемешиваются вещи в корзине от сильного толчка.

Конечно, только молодостью Советской власти объяснялись все те казусы и удивительные положения, какие возникали в тогдашней Абхазии и напоминали нравы маленькой южноамериканской республики, описанные веселым пером О’Генри в его книге “Короли и капуста”.

Первое время своей жизни в Сухуме я постоянно терял веру в действительность того, что происходило вокруг. У меня как бы расшаталось чувство времени и обстановки.

Если бы я увидел тогда на рее шхуны “Три брата” контрабандиста в крепко просмоленной петле, я бы, пожалуй, не очень удивился. Если бы в заливе остановился круглый бронированный монитор времен войны между северными и южными штатами и начал швырять на Сухум ядра, маленькие, как дыньки-канталупы, я не был бы особенно поражен.

Если бы моя сухумская хозяйка, семидесятилетняя мадемуазель Генриетта Францевна Жалю, бывшая гувернантка, оказалась бывшей любовницей бывшего владетеля Абхазии светлейшего князя Ширвашидзе, то в этом тоже не было бы ничего особенного. Я продолжал бы невозмутимо пить чай с подаренным мне престарелой мадемуазель кислейшим в мире кизиловым вареньем. Сироп этого варенья напоминал кровь горного заката…»

В 1923 году Паустовский возвращается в Москву.

Москва в угаре НЭПа

Несколько лет работает в «Окнах РОСТА», немного печатается в разных изданиях, а затем устраивается в «Гудок».

Профильное издание профсоюза железнодорожников выгодно отличается от остальных московских газет и журналов подбором авторов. Тут были и Булгаков, и Олеша, и Ильф с Петровым, и Катаев, и многие другие.

Паустовский отлично вписался в компанию талантливых молодых людей. Позже он вспоминал об этом времени так:

«…Во Дворце Труда мирно жили десятки всяких профессиональных газет и журналов, сейчас уже совершенно забытых.

Некоторые проворные молодые поэты обегали за день все этажи и редакции. Не выходя из Дворца Труда, они торопливо писали стихи и поэмы, прославлявшие людей всяких профессий, – работниц иглы, работников прилавка, пожарных, деревообделочников и служащих копиручета. Тут же они получали в редакциях гонорары и пропивали их в столовой на первом этаже. Там продавали пиво.

В столовой под низкими сводами всегда плавал слоистый табачный дым. Мы курили тогда дешевые папиросы “Червонец”, – тонкие, как гвозди. Они были набиты по-разному – или так туго, что нужно было всасывать в себя воздух со страшной силой, почти до головокружения, чтобы добыть самую ничтожную порцию дыма, или, наоборот, так слабо, что при первой же затяжке папироса складывалась с противным щелканьем, как перочинный ножик. При этом пересохший табак высыпался в пиво или в тарелку с мутным супом.

На столиках в столовой стояли гортензии – шары водянисто-розовых цветов на голых длинных ножках. Эти цветы напоминали сухопарых немок с пышными бесцветными волосами. Вазоны с гортензиями были обернуты сиреневой папиросной бумагой и утыканы окурками.

Мы любили эту столовую. По нескольку раз в день мы собирались в ней, пили рыжий остывший кофе и много шумели.

По утрам в столовой было пусто, пахло только что вымытыми полами и паром. Окурки из вазонов были убраны. Шипело старое отопление. За окнами над Замоскворечьем наискось летел снег…»

Паустовский восстанавливает знакомство с Ильфом, тесно общается с Михаилом Афанасьевичем Булгаковым, своим старым другом по киевской гимназии.

«…В ту зиму Булгаков писал свои острые рассказы, где насмешка и гротеск достигали разящей силы.

Я помню то ошеломление, какое вызвали такие рассказы Булгакова, как “Записки на манжетах”, “Роковые яйца”, “Дьяволиада” и “Похождения Чичикова (Поэма в двух пунктах с прологом и эпилогом)”.

Художественный театр предложил Булгакову на основе его романа “Белая гвардия” написать пьесу. Булгаков согласился. Так появились “Дни Турбиных”.

Многострадальная и блестящая, эта пьеса пережила много перипетий, запретов, но победила всех своей талантливостью и драматургической силой.

В ходе этой постановки возникло много гротескных, почти невероятных подробностей. Гофманиада сопутствовала Булгакову всю его жизнь.

Недаром любимым писателем Булгакова был Гоголь. Не тот истолкованный по-казенному Гоголь, которого мы принесли в жизнь с гимназической скамьи, а неистовый фантаст, безмерно пугающий людей то своим восторгом, то сардоническим хохотом, то фантастическим воображением, от которого стынет кровь…»

Но короткая эпоха либерализма подходила к концу. Власти постепенно сворачивали НЭП, начиналась индустриализация, а вместе с ней – новый период в жизни Паустовского.

В 1930-ые годы Константин Георгиевич работает в «Правде», журнале «30 дней», в «Наших достижениях». Он бывает на строительстве Березниковского комбината, пишет повесть «Кара-Бугаз», работает над очерком про Онежский завод.

После публикации «Кара-Бугаз» Паустовский навсегда оставляет службу, зарабатывая на жизнь исключительно творчеством.

Времена становятся тяжелыми. Но Паустовский не прекращает работу. Сознательно или по наитию, он выбрал достаточно «мягкую» тему – природа, животные, быт. Из-под его пера выходят такие вещи, как «Судьба Шарля Лонсевиля», «Озерный фронт», «Страна за Онегой», «Мурманск».

По материалам поездки по Волге и Каспию Паустовский написал очерк «Подводные ветры»:

«…Старик с лицом сухим и пыльным – такие лица у всех обитателей Астрахани – предсказал к вечеру «подводный ветер». Старик служил сторожем на пристани и по скучной своей обязанности постоянно сидел у ворот, изучая невеселое астраханское небо.

Предсказанье сбылось. Днем небо затянулось дымом. Кислый угар наполнил выщербленные улицы. На глазах прохожих происходило превращение солнца из белого пятна в багровый пятак.

Знакомый астраханский журналист объяснил мне значение загадочного термина «подводный ветер».

Подводным он называется от слова подвод, подвох, обман. Этот ветер накачивает между облаками и землей горячий мутный воздух, и в этом воздухе всего легче рождаются миражи.

Вечером подводный ветер задул с монотонной и раздражающей силой. К ночи Астрахань преобразилась. Ртутный дым опустился на крыши.

Как сон маньяка, как пыльный пейзаж, написанный выцветшими красками, затлел рядами тусклых фонарей Варвациев канал. На его горбатых мостах всю ночь скрипели архаические блоки; старики цедили серую воду сетями, похожими на исполинские зонтики, и с злобой плевали в неизменно пустые сети.

Сон был труден и беспокоен. Снились миражи – мелкие красные моря и белая луна над ними на головокружительной высоте. От луны исходил жестокий жар. Духота качалась в комнате слоями, спускаясь с низкого потолка…»

Невероятно, но факт – в самый разгар репрессий и «культа личности» Паустовский умудрялся писать так, что в его произведениях восхваления «вождю народов» сведены к незаметному минимуму. Он печатается в центральных изданиях, получает гонорары, в тридцать девятом году награжден Орденом Трудового Красного Знамени, и…

Ни доноса, ни ареста, ни публичных «разборов» и обвинений в непролетарском уклоне творчества. Хотя Булгакову за меньшее, при написанных «верноподданнических» пьесах вроде «Батума», устроили мощную травлю.

Паустовский на узкоколейке Рязань-Тума, 30-е годы

С началом войны Паустовский отправляется на Южный фронт. Но в августе его отзывают в Москву и назначают в аппарат ТАСС, чуть позже – отправляют в эвакуацию, где он работает над пьесами и романом «Дым Отечества».

Паустовский на фронте. 1941 год

После победы, в конце сороковых — начале пятидесятых Паустовский живет в Тарусе, наездами бывая в Москве.

После смерти Сталина до того аполитичный писатель становится голосом демократически настроенной части советского общества. Паустовский участвует в составлении двух крупнейших сборников времен Оттепели – «Литературная Москва» и «Тарусские страницы».

Приходит мировое признание. Повести и рассказы Паустовского переводят на европейские языки, в 1956 году писатель даже выезжает в Европу, посещая Рим, Стамбул, Афины, Париж.

Вдобавок, Паустовский начинает вести семинары прозы в Литературном институте. Его лекции становятся популярными у студентов. Инна Гофф вспоминала так:

«…Я часто о нём думаю. Да, он обладал редкостным талантом Учителя. Не случайно среди его страстных поклонников много учителей. Он умел создать особую, таинственно-прекрасную атмосферу творчества, именно это высокое слово хочется здесь употребить…» 

Паустовский стал любимым писателем  Марлен Дитрих. В книге «Размышления» известная актриса уделила целую главу описанию их встречи:

«…Однажды я прочитала рассказ “Телеграмма” Паустовского. (Это была книга, где рядом с русским текстом шёл его английский перевод.) Он произвёл на меня такое впечатление, что ни рассказ, ни имя писателя, о котором никогда не слышала, я уже не могла забыть. Мне не удавалось разыскать другие книги этого удивительного писателя. Когда я приехала на гастроли в Россию, то в московском аэропорту спросила о Паустовском. Тут собрались сотни журналистов, они не задавали глупых вопросов, которыми мне обычно досаждали в других странах. Их вопросы были очень интересными. Наша беседа продолжалась больше часа. Когда мы подъезжали к моему отелю, я уже всё знала о Паустовском. Он в то время был болен, лежал в больнице. Позже я прочитала оба тома “Повести о жизни” и была опьянена его прозой. Мы выступали для писателей, художников, артистов, часто бывало даже по четыре представления в день. И вот в один из таких дней, готовясь к выступлению, Берт Бакарак и я находились за кулисами. К нам пришла моя очаровательная переводчица Нора и сказала, что Паустовский в зале. Но этого не могло быть, мне ведь известно, что он в больнице с сердечным приступом, так мне сказали в аэропорту в тот день, когда я прилетела. Я возразила: “Это невозможно!” Нора уверяла: “Да, он здесь вместе со своей женой”. Представление прошло хорошо. Но никогда нельзя этого предвидеть,  когда особенно стараешься, чаще всего не достигаешь желаемого. По окончании шоу меня попросили остаться на сцене. И вдруг по ступенькам поднялся Паустовский. Я была так потрясена его присутствием, что, будучи не в состоянии вымолвить по-русски ни слова, не нашла иного способа высказать ему своё восхищение, кроме как опуститься перед ним на колени. Волнуясь о его здоровье, я хотела, чтобы он тотчас же вернулся в больницу. Но его жена успокоила меня: „Так будет лучше для него“. Больших усилий стоило ему прийти, чтобы увидеть меня. Он вскоре умер. У меня остались его книги и воспоминания о нём. Он писал романтично, но просто, без прикрас. Я не уверена, что он известен в Америке, но однажды его „откроют“. В своих описаниях он напоминает Гамсуна. Он  лучший из тех русских писателей, кого я знаю. Я встретила его слишком поздно».

Марлен Дитрих на коленях перед Паустовским

В 1965 году Паустовский некоторое время живет на острове Капри. Его номинируют на Нобелевскую премию по литературе, но в связи с политической коньюктурой (СССР собирался ввести санкции в отношении Швеции) премию получил Шолохов.

Во время процесса Синявского и Даниэля старый писатель выступает в их защиту, в 1966 году подписывает письмо двадцати пяти деятелей культуры и науки против реабилитации Сталина.

Умер доктор Пауст 14 июля 1968 года в Москве. Похоронен в Тарусе.

Но его книги…остались живы.

Сегодня, в эпоху постмодернизма, когда современные писатели безрассудно играют образами и словами, проза Паустовского остается глотком чистого воздуха. Образы точны, описания природы не уступают Пришвину, повествования выстроены логично и последовательно.

Паустовскому была чужда сложная литературная игра, присущая таким классикам начала двадцатого века, как Бунин и Набоков. Он вел повествования от первого лица, описывая реальность вокруг себя, во всех ее мельчайших подробностях.

Недаром Бунин, к тому времени уже старый эмигрант, жадно следил за новыми произведениями Паустовского – он видел в Константине наследника русской классической литературы.

Как ни странно прозвучит, но Бунина и Паустовского связала мистическая, малопонятная, но важная связь.

Иван Алексеевич сыграл символическую роль в творческой судьбе Константина Георгиевича Паустовского. В 1916-1917-е годы, когда  Паустовский был молодым автором, писал стихи, и чувствовал в себе большую склонность к поэзии, он решился послать подборку своих стихотворений на отзыв Бунину. Через некоторое время он получает от признанного писателя открытку. «Вы живете напетым со стороны», — пишет Бунин, и советует начинающему литератору обратиться к прозе. Короткая рецензия Бунина в литературной судьбе Паустовского обернулась настоящим пророчеством. Открытка стала импульсом к творческому самоопределению Константина Паустовского. Он прославится как прозаик, но привнесет в прозу ту тонкую лиричность и музыкальность, которые свойственны поэзии. В жизни Паустовский встретит Бунина всего два раза, но, ни диалога между ними, ни, тем более, упоминания о когда-то посланных стихах и отзыве на них, не состоится. Первая встреча произошла вскоре после отправленного Бунину письма. Это была «Лекция о русском писателе» в Москве, в которой принимал участие И. Бунин, наряду с А. Ахматовой, В. Шмелевым, А. Серафимовичем и другими.

Вторая встреча состоялась в 1919 году, в Одессе. Тогда Паустовский сотрудничал с одной из газет и «однажды в редакцию пришел Бунин». Паустовский «не решился даже слова вымолвить при нем и только изредка взглядывал на него, боясь встретиться с ним глазами». В 1947 году на адрес журнала «Вокруг света» придет открытка из Парижа от Ивана Бунина — отзыв на опубликованный там рассказ Паустовского «Корчма на Брагинке». Послание было обращено к Паустовскому, но поскольку адреса его Бунин не знал, то обратился в редакцию. Так через 30 лет после первого напутственного слова для неизвестного молодого поэта, Бунин признает его «собратом», то есть равным себе. И это подчеркивает тот легкий и доброжелательный тон, с которым он говорит и прощается.
Много строк у К. Г. Паустовского будет посвящено И. А. Бунину. Он цитирует любимого писателя в «Дыме отечества», «Живом и мертвом слове», «Амфоре», напишет о нем в «Повести о жизни» и «Золотой розе».

Имя Бунина было возвращено русской литературе уже после второго съезда советских писателей в 1954 году. Было подготовлено его собрание сочинений, вступительную статью к которому написал Паустовский. В 1960 году состоялся памятный вечер, посвященный Бунину, где Константин Георгиевич держал слово о писателе, так значительно повлиявшем на его собственную судьбу.
В 1962 году Паустовский оказавшись за границей, побывал в Грассе, где подолгу жил Бунин, и на кладбище Сент-Женевьев-де-Буа в Париже, где он был похоронен в числе многих русских эмигрантов.

Если вглядеться в творчество и Бунина и Паустовского, то можно найти много общего. Итоговой книгой того и другого стали повести, в большой степени автобиографичные и где в наивысшей степени проявился талант писателей. У Бунина это «Жизнь Арсеньева», у Паустовского — «Повесть о жизни». Перу Паустовского принадлежит и документальная повесть «Иван Бунин», в которой имя маститого литератора было воскрешено перед широким кругом читателей Страны Советов. Но не пойду против истины, если скажу, что Константин Григорьевич взял лучшее, что было у Бунина, и довел до возможного абсолюта. Стилистика  бунинских произведений очищена до максимального предела, каждое слово – к месту, и ясность мысли поражает. «Теплый хлеб», «Кот-ворюга», «Заячьи лапы», «Три сказки», «Золотая роза» и многие, многие другие произведения Паустовского стали органической частью  литературного богатства России.

«…Мы пришли в отчаяние. Мы не знали, как поймать этого рыжего кота. Он обворовывал нас каждую ночь. Он так ловко прятался, что никто из нас его толком не видел. Только через неделю удалось наконец установить, что у кота разорвано ухо и отрублен кусок грязного хвоста.

Это был кот, потерявший всякую совесть, кот – бродяга и бандит. Звали его за глаза Ворюгой.

Он воровал все: рыбу, мясо, сметану и хлеб. Однажды он даже разрыл в чулане жестяную банку с червями. Их он не съел, но на разрытую банку сбежались куры и склевали весь наш запас червей.

Объевшиеся куры лежали на солнце и стонали. Мы ходили около них и ругались, но рыбная ловля все равно была сорвана.

Почти месяц мы потратили на то, чтобы выследить рыжего кота. Деревенские мальчишки помогали нам в этом. Однажды они примчались и, запыхавшись, рассказали, что на рассвете кот пронесся, приседая, через огороды и протащил в зубах кукан с окунями.

Мы бросились в погреб и обнаружили пропажу кукана; на нем было десять жирных окуней, пойманных на Прорве.

Это было уже не воровство, а грабеж средь бела дня. Мы поклялись поймать кота и вздуть его за бандитские проделки.

Кот попался этим же вечером. Он украл со стола кусок ливерной колбасы и полез с ним на березу.

Мы начали трясти березу. Кот уронил колбасу, она упала на голову Рувиму. Кот смотрел на нас сверху дикими глазами и грозно выл…»

Просто. Изящно. Без лишних словоерсов.

Именно в этом весь доктор Пауст.

Но читать его надо – буду кощунствовать – вне рамок школьной программы. Лучше всего посвятить время автобиографическим повестям и сборникам рассказов, не торопясь, вчитываясь в каждую строку.

И открыть для себя Паустовского. Нового. Непонятного. Странного. Чуждого и в то же время, такого знакомого.

Константин Григорьевич  и прожил долгую жизнь, такую же переменчивую, как природа. Дитя бурного века, он сохранил себя, не запятнав доносами и политическими спорами, оставшись, прежде всего, человеком.

И об этом  стоит помнить.

Читайте классику, господа. Ведь она бессмертна

Текст: Иезекииль

 

Список использованной литературы:

  • К.‍‌‌‌ Г.Паустовский, Повесть о жизни. Начало неведомого века. Время больших ожиданий. Книга скитаний.
  • К. Г.Паустовский, Избранное.
  • Марлен Дитрих, Размышления.

 

 

Задонать своей кибердиаспоре
И получи +14 баллов социального рейтинга!
Image link